Гордей с придурью, Электроника
У Тимура Родригеза такая большая вульва, что в неё помещаеться Эльфивая башня. Ехали от них на тарантасе, сестренки спали, приткнувшись друг к другу, я дремала под цокот копыт и сквозь дрему слышала, как родители бранятся. Диана , спасиб. На Тверской в переходе у выхода на Страстной в киоске есть ЧН как у scithian и еще что-то. Мать — Ефросинья Федоровна — русская, тогда только-только окончила гимназию.
Или дополняет. Вообще, ближе всего к нам, наверное, не страна драконов и не страна людей. Мы скорее живем внутри Зеркала, а герои на электричке проезжают мимо нас. Мне предложили, я согласился, скинул план, состоявший из 14 глав. Сказали: «Что-то многовато». Я думаю, ну ладно, сокращу до А пока писал, стало вообще восемь.
И как зритель я считаю, что это идеальная цифра для сериала. Значит, никаких вымученных сцен, чтобы потянуть время, — осталось только то, что работает на сюжет. И мне понравилось — это интересный опыт.
Редактор мне постоянно присылал правки с оглядкой на то, как все будет звучать. И я не против, кстати, — порой я бываю излишне многословен, и слишком большие предложения случаются. Иногда надо и лаконичнее писать. Мне кажется, в целом получилось динамично. Во мне живет все-таки некий трепет перед большой русской литературой. Поэтому у меня было ощущение, что я своим фэнтези Может, это мое воспитание, может, суеверие, но я награды не ожидал. Точнее, на Веркина я просто надеялся, что его «Снарк снарк» хоть что-нибудь возьмет — книга мне очень понравилась.
Тоже загадка для меня. Это свершившийся факт. Мне кажется, читатель просто подустал от серьеза. Знаете, как раньше на завод приезжал член советского Союза писателей и начинал вещать. И было сразу ясно: будет что-то насупленное, скучное и непонятное. Нравится не нравится, а пол-обеда потратишь, потому что обязаловка. Я — страшную вещь скажу — не очень люблю Смоктуновского.
И еще целый ряд больших актеров. Таких актеров, чьи фамилии видишь где-то на афише и уже заранее знаешь: тебе сейчас будет явлена великолепная актерская игра.
А я не хочу великолепную актерскую игру. Я хочу вообще забыть, что это актеры. Как вот в лучшей экшн-сцене советского кинематографа — в «Любовь и голуби», где Василий вернулся, чтобы помириться, и вот до слов Надежды: «А не пойду» — когда тебя протаскивают по эмоциональным качелям, то в смех, то в слезы. Я это люблю и думаю, не я один такой оригинальный. Читатели хотят того же: не замечать, что они читают большую литературу. Например, в его книге «Остановка», совершенно реалистической, если поискать, можно обнаружить чудо.
Да, это чудо происходит в реальности, но от этого чудом быть не перестает. Мне лично самому хватает реализма в малой форме. Я пишу иногда рассказы, и они настолько сугубо реалистичны, что читатели даже бывают разочарованы. Ждут сказку, а это про жизнь. Говорит: «Давай, напиши рассказ — знаков на 25 !
Только вот этих и этих писателей брать нельзя, их уже разобрали». А я как раз не так давно перечитывал «Суер-Выер» Юрия Коваля, ну и решил попробовать. Конечно, в «Катаманте» не совсем Коваль получился.
Мне до Коваля далеко. Но я все равно повеселился. Особенно мне понравился момент про страну медведей — это наша придурь семейная: жена постоянно в шутку выясняет, настоящий медведь я или нет, и спрашивает: «А вот это что значит на медведском?
Я думал написать огромный роман с этой завязкой — как на ферму ссыльного Фомы падает из космоса скафандр. Но забросил после первой главы. А вот теперь взял и уместил все в один рассказ — и успокоился. Идея использована, можно идти дальше. Меня в свое время увлекло, что время в разных частях галактики движется по-разному, и было интересно, к чему это может привести.
Но я это уже использовал в «Катаманте». Зато в 10 лет я проглотил «Час быка» Ивана Ефремова. И как же это было круто, необычно и странно! Плюс выходил журнал «Уральский следопыт», и там в обязательном порядке присутствовало много отечественной фантастики.
Еще мама по незнанию выписывала мне журнал «Приключения. Фантастика» под редакцией Юрия Петухова, и там черт знает что творилось. Поначалу даже было весело. В журнале по частям публиковался роман самого Петухова «Звездная месть», а рядом — научно-популярные статьи, где то, о чем писалось в романе, якобы доказывалось научно. Помню, в одной статье утверждалось, что Ахиллес и Одиссей были русскими, да и вообще все греки — славяне.
Мне было 13 лет, но даже я подумал: «Ну нет, вот здесь ты, чувак, точно загнул! Идеальное окончание! По-моему, в «Пионере» внезапно начали публиковать комиксы — не помню даже, что именно.
Потом их стало появляться все больше и больше, их стали продавать в киосках «Союзпечати». У нас в Свердловской области стал выходить — это все почти одновременно произошло — журнал комиксов «Велес». Я все это читал, и мне захотелось что-то такое тоже нарисовать. Я рисовал акварелью — на обычных альбомных листах. Сначала цвет, потом черным обводил контур тонкой кисточкой. Сюжеты я не помню. Ничего не сохранилось, да и не думаю, что это было как-то особенно хорошо. Чисто подростковое увлечение.
Сейчас я бы нарисовать комикс не смог — навык потерялся, и зрение уже не то, чтобы мелкие детали на листке выписывать. Разве что на большом мониторе. Она долетала какими-то картинками и все равно восхищала. Помню, открытки какие-то продавались с анимешными персонажами, альбомы, может быть, иногда журналы. Но аниме-сериалы точно шли по телевизору. Еще была «Необыкновенная схватка» — про то, как медики научились лечить болезни, отправляя внутрь организма уменьшенный корабль с людьми и техникой на борту.
А потом оказывается, что там уже копошатся миниатюрные пришельцы, которые пытаются захватить тела землян. Меня до сих пор привлекает, наверное, то, что стилистика вроде бы у всех японцев разная и в то же время вполне себе аутентично японская.
Вот сколько лет уже существует манга, а ведь никто не может рисовать мангу так, как японцы. Не хватает какой-то сумасшедшинки. Ровно так же ни один иностранец русский роман не напишет — могут пытаться подражать, но все равно получится что-то не то. Потому что безумия не хватает, которое есть у русских писателей. И у Романа Сенчина оно присутствует, несмотря на его абсолютную реалистичность. Так и фильмы. Никто русский роман не экранизирует, как русский режиссер.
Сравните нашего «Доктора Живаго» и американского. Отдельное удовольствие — эпизод похода на елку от первого лица. Он, наверное, растягивает хронометраж, но как же круто сделано! Как Петров вещи собирает, как они с сыном идут, вот он в пустеющем холле, потом обратно — одевает ребенка и т. Просто замечательно! Вообще, там много есть всего, на что посмотреть. Скажу даже — я чувствовал стыд за реплики, написанные мною, которые взяты прямо из книги.
А вот импровизации мне очень понравились. Все, что актеры от себя привнесли, — очень хорошо. В одном обзоре увидел рекомендацию, что вот есть такой хороший сериал. Обещали жесть, ну я решил проверить насколько.
Жесть началась только на й серии. Еще посмотрел «Межсезонье», и особенно понравилось, как классно озвучено. Там главный злодей постоянно повторяет: «Надо же, надо же, надо же», я до сих пор вспоминаю — очень пугающе.
Идеальное попадание. Это действительно забавный мультфильм. Там и ситуация необычная, и визуально он здорово был сделан — чем-то напоминал «Бременских музыкантов». Музыка из «Крестного отца» опять же. Я, правда, тогда этого не знал и «Крестного отца» не видел. Мы привыкли уже к Алисе Селезневой, что она такая, как в сериале «Гостья из будущего».
А тут она другая. Мне почему-то «Винни-Пух» нравился больше. Еще визуально очень интересный был «Капитан Врунгель» — там мультипликация была на фоне настоящей воды. А на премьеру «Острова сокровищ» того же режиссера Давида Черкасского.
Мы, весь класс, были на нервах с самого утра и нервировали учителей. Показ должен был начаться в 11 утра, а уроки — до Нас и отправили домой: «Идите уже, смотрите! Неизвестно, скоро ли будет повтор. И прогулянный урок даже отрабатывать не пришлось. Одна компания, которая выкупила права на «Оккульттрегера», попросила меня коротко записать выборку событий и их последовательность.
Тут ведь вот в чем дело. Вроде бы всегда понятно, о чем книга. Но как это подать в экранизации? Например, в романе ты просто пишешь, в чем заключается работа оккульттрегера, а в фильме — вводить диалог?
Один персонаж говорит: «А ты знаешь?
Так и вот так». Я сам как зритель такое не люблю. Поэтому, конечно, важно сделать так, чтобы зритель все понял сам по контексту.
Поэтому попросили меня, как автора романа, написать, как я вижу и что считаю главным. И не помню, как у меня так получилось, но я вывел сначала одну идею, а потом, когда меня попросили написать еще раз, совершенно другую. Оказалось, что на материале одного романа можно снять две совершенно разные экранизации. При игре в «казаки-разбойники» за эти поленницы было интересно прятаться.
Когда темнело, окна четырех этажей вспыхивали оранжевыми, зелеными и золотистыми абажурами. Двор становился уютным, и было жаль покидать его, когда из открывшихся форточек нас, сдружившихся между собой детей этого дома, одного за другим выдергивали родительские голоса: «Лида, домой!! Прежняя система обучения в тот период подвергалась пересмотру.
Вводились новации: то один преподаватель должен был вести все предметы «комплексная система» , то опробовался «бригадный метод», при котором спрашивали одного ученика, а отметки ставили всей бригаде, на которые был разбит класс. В класс приходили педологи, на какие-то доли секунды разворачивали перед нашими глазами цветные таблицы, пестрые плакаты, рисунки с кольцами и треугольниками. По памяти мы должны были воспроизвести количество предметов, цвет, форму и расположение.
На их анкеты «Кем хочешь быть? Я написала «машинисткой». Уже в четвертом классе изучался доменный процесс. Прежде чем учить, где следует ставить запятые, мы узнавали, что такое «шихта». Знаний я из этой школы вынесла немного. Больше, чем учителя, запомнились вожатые в юнгштурмовках. В этой школе решительно все пришлось мне по душе: и ученики, и педагоги.
Заниматься стало интересно, привлекали ботаника, физика, химия. С питанием и одеждой становилось все хуже и хуже. Для руководящих партийных работников в те годы был установлен партмаксимум. Оклад не должен был превышать шестисот рублей.
Несмотря на то что отец получал четыреста и был прикреплен к закрытому распределителю «Красная звезда», родители бились как могли. Стремясь что-то добавить к бюджету семьи, мама на зингеровской машине строчила для артели чехлы и рабочие брезентовые рукавицы.
Нам, детям, давали пить темно-красную микстуру «железо» и рыбий жир, который мы спешили заесть посоленным кусочком хлеба. Как нечто из ряда вон выходящее я долго вспоминала визит к папе на работу, где он отвел меня в столовую и накормил картофельным пюре с кусочком мяса. Однажды из командировки отец привез пару живых гусей. Несколько дней их держали в сарае, затем переселили в ванную.
Как раз в этот момент и пришли ко мне девочки из школы. Желая им. И когда через несколько дней в классе зачитывали список прикрепленных к диетстоловой, одна из побывавших у меня одноклассниц подняла руку и сказала: «А Петкевич не надо прикреплять.
У них дома гуси! Потрясение от ее слов было непомерно велико. Сначала я восприняла это как не очень еще понятный, но донос, а затем пыталась понять так, как это комментировала мама: «Семья девочки не прикреплена, как мы, к «Красной звезде», девочка живет хуже. Это надо понимать».
Сидя дома, я как-то рассматривала старую подшивку журналов, на страницах которых было бесчисленное множество фотографий времен первой мировой войны: вырытые ямы и еще не сброшенные туда убитые солдаты, непролазная грязь, по которой тащились усталые вояки, и снова могилы, и опять трупы, трупы. Фотографии поразили. Я спросила маму:. Будучи уверенной, что мама ответит «война», удивилась, когда, опустив шитье, она тихо, но четко выговорила:.
Социальное положение отца тем временем заметно менялось. Как сказали бы теперь: «он выпал из номенклатуры». По каким-то частным вопросам он, как говорила мама, имел особое мнение, часто его высказывал и стал «неудобным и неугодным». Тогда бытовало выражение: «бросать на прорыв». Отца по партийной линии и стали «бросать» на хозяйственно-административную работу то в одно, то в другое место.
Ленинград нуждался в топливе. Вокруг города в болотистых местах имелись залежи торфа. Их надо было разрабатывать. Отца назначили директором торфоразработок, названных Андогостроем под Череповцом. Лето первой папиной загородной службы запомнилось хорошо. В светлую звучную июньскую ночь с преогромным интересом я смотрела, как сквозь пелену клубящегося тумана на реке Суда причалила к берегу деревянная толща парома, перекинувшего нас затем на другой берег.
Всходило солнце, дымилась гладь реки; среди пересвиста и перещелкивания птиц я пыталась распознать соловьиное пение. Вот же он, вот! Увидев приготовленное для нас жилище, перегороженную на две половины цветастой ситцевой занавесью комнату, я растерялась. Мама, однако, звонко рассмеялась и сказала: «Мне здесь решительно все нравится!
По реке Андоге сплавляли лес. Сбитые в плоты стволы то затирало, то безудержно несло по течению. Задавленная плывущим деревянным настилом река почему-то отпугивала. Сколько раз я. Моя любовь к лесу граничила с одержимостью.
И лес миловал меня. В семье между тем возникла сложная, никак нежданная проблема После перенесенного еще на холодной карповской квартире воспаления легких у моей средней сестры Валечки начался туберкулезный процесс. Поставить ее на ноги могло только усиленное питание. После долгих и мучительных раздумий родители приняли решение: выписать бабушку Дарью, оставить меня с ней, чтобы я продолжала учиться в Ленинграде, а самим с младшими детьми уехать к месту следующей папиной работы на Ларьянстрой под Тихвин, поселиться там в деревне и купить корову, чтобы молоком и маслом поддержать здоровье сестер.
Многое мне сейчас видится в неординарном решении родителей. Во всяком случае, предельная степень серьезности в оценке главного и второстепенного, способность самоограничивать желания и привычки. Они оставались приверженными идее «строительства нового общества» и заботе о здоровье детей. Мы остались вдвоем с бабушкой Дарьей. На самом деле я отныне, более чем когда-либо, оказалась предоставленной самой себе.
В школе самым любимым моим предметом была литература. А самым любимым учителем — Михей Никифорович Глазков. Читая «Муму», в самых душещипательных местах он умело выдерживал паузу, как бы стараясь не заплакать, подносил к глазам платок. Наблюдая это, и мы давали волю слезам, чего он от нас и добивался.
Открыв мир книг, я поглощала их одну за другой. Все подряд. От подаренных отцом за хорошие отметки сказок Андерсена, братьев Гримм и классики до отъявленных бульварных романов, невесть откуда появлявшихся в доме. Нащупав эту заповедную страну, я догружалась в мешанину домыслов и правды. Он был ослепительным, достоверным, настолько ярче и значительнее мира окружающего, что я спешила отделаться от школьных домашних заданий, дабы приняться за Данилевского, Войнич или Лермонтова.
Меня также безмерно волновала музыка. Заранее вычитав по радиопрограмме, когда будут транслировать концерт Бетховена, когда Вагнера, я придвигала к топившейся печке оттоманку и, глядя, как огонь превращает поленья дров в светящуюся раскаленность, слушала музыку. При очевидной внутренней и внешней робости на меня накатывала порой какая-то всепотопляющая сверхбезумная уверенность в том, что сама могу сейчас раскрыть рояль, к которому никогда не прикасалась, и бурно, с безошибочной технической точностью воспроизвести некую музыку эфира, которую «слышала».
А иной раз чудилось, что, властвуя над миром, запою красивым, как у Консуэло, контральто. Разрыв между прекрасной жизнью, которую я проживала в часы уединения, и действительным существованием явился причиной тяжелого душевного кризиса, который я пережила в четырнадцать лет. Не принимая несправедливости, обостренно реагируя на грубость, я мало кому верила, чувствовала себя отверженной и разочарованной в жизни.
Избегая общения, в школе во время перемен убегала на нижний этаж, чтобы скрыться от вопросов, от подруг. Думала о самоубийстве — жить было незачем. Однако заземленность школьных интересов выравнивала существование. В первых ученицах числилась и я. Чтоб не уступать в изобретательности ответов другим, надо было постоянно что-нибудь придумывать. Скажем, для убедительности мотивировок своей нелюбви к Маяковскому за его обращение к Пушкину: «После смерти нам стоять почти что рядом.
Я торжествовала, а умные глаза педагога Гильбо, преподававшего литературу в седьмом классе, снисходительно жалели меня. От мальчиков я получала записки с объяснениями в любви. Именовалась в них «мадонной» и «колдуньей».
Отличала самые смешные из них, вроде: «Открыть только в 12 часов, непременно при красном свете». Сама не влюблялась. Была немало ошарашена, когда одна из учениц, задержав после уроков, спросила:. Я не думала, что об этом можно так деловито спрашивать. И потом считала, что все мои ровесницы от кого-нибудь получают похожие записки. Однако после разговора с девочкой начала понимать, что нравлюсь мальчикам больше, чем другие. На диспутах «О любви и дружбе» отстаивала веру в великую любовь и великую дружбу.
Вопрос: «А что, если друг или любимый человек изменит, предаст? Я даже не искала на них ответа, поскольку такие «закавыки» могли расшатать мои романтические представления о жизни.
Мы и не подозревали, насколько близко время, когда придется отвечать на эти вопросы по самому глубинному существу и в действии. Кирова — застало отца дома. Ни с кем не разговаривая, уронив голову на руки, папа сидел за столом. Меня послали за газетой. Падал сухой снежок. Возле газетного киоска на углу Первой линии и Среднего проспекта в ожидании «Вечерки» на определенной дистанции друг от друга, вытянувшись в длинную очередь, стояли умолкшие люди.
Газета ничего не прояснила: кто убил и почему? Возникшее позже неизвестно из какого «около» имя убийцы — Николаев — тоже мало что говорило. Ранним декабрьским утром, когда еще не рассвело и горел электрический свет, нас в школе построили и повели прощаться с Кировым. Мы вступили в бесконечный скорбный людской поток, молча прошли мимо гроба. Неяркое освещение, шарканье ног, траурная музыка и — то ли мне приснилось позже, то ли пригрезилось там, наверху, на галерее, появившееся на мгновение и исчезнувшее лицо Сталина — такими я запомнила те дни.
При вступлении в пионеры, произнося текст торжественного обещания: «Обязуюсь бороться за дело рабочего класса», я ощущала просто-таки ужасный испуг и стыд. Теперь, после убийства Кирова, на вопрос отца: «Ты готова вступить в комсомол?
В Василеостровском райкоме комсомола я без запинки ответила на вопросы о международном положении, назвала фамилии наркомов, и мне торжественно вручили комсомольский билет. В году во все средние школы присылались так называемые «комсорги ЦК». Это были люди с высшим образованием и специальной подготовкой. Мы мгновенно и весело сгруппировались вокруг умного, интересного Давида Самуиловича Хейфица, назначенного в нашу школу. Выпускали стенгазеты. Клеили, рисовали, переписывали, вывешивали.
Вместе совершали экскурсии по музеям, прогулки по городу, останавливаясь у памятников, у мемориальных досок. Часто ходили в театр. Форма культпохода ничуть не мешала театральным потрясениям.
Я не замечала никого ни вокруг, ни рядом. После «Маскарада» Лермонтова навсегда «заболела» театром. Александрийский театр стал любимым. Оперные спектакли Мариинского театра, такие, как «Русалка», «Мазепа», также поражали воображение.
С приходом в школу комсорга моя общественная деятельность стала особенно активной. Как делегата меня стали посылать на районные и городские конференции. Перед ноябрьскими праздниками года сказали, что в Смольном на мое имя выписан специальный пропуск: я удостоена чести в день парада стоять на трибуне. Увиденный 7 ноября с трибуны парад и демонстрация закрепились в сознании как зримый образ мощи, согласного и радостного единства людей, окружавшей меня действительности.
Пыл юности, заносчивый подъем помыслов, вера в завтрашнее торжество всеобщей справедливости, о которой так часто говорил Чтец, стали не только «дымом» возраста, но и насущным духовным хлебом из-за испанских событий. Как живой язык пламени, испанская. Имя Долорес Ибаррури, провозглашенная ею формула: «Лучше умереть стоя, чем жить не коленях! Я верила в то, что «но пассаран! В Испанию уезжали мужчины-идеалы, мужчины-герои.
Я была влюблена в этих героев. Восхищение добровольно уезжавшими на войну принимала за личную причастность к событиям. Ленинградские семьи охотно разбирали смуглых мальчишек и девчонок, прибывавших из Испании. И это также было прекрасно, человечно и празднично.
Да, все мы, живущие на земном шаре, — одна семья; победа Народного фронта не за горами. Посещение Дома политкаторжан, куда меня отец брал с собой, идеи интернационального единства, привитые им, убеждение, что в жизни не должно быть места неправде, как нельзя лучше дополняли одно другое. Испания сблизила мечту и реальность. Это было самое потрясающее чувство, испытанное мною в те годы. Патетическое ожидание победы, однако, постепенно теряло упругость. О событиях стали говорить глуше, путанее и туманнее, а потом вдруг вообще как-то все распалось.
В душе осталось что-то похожее на невынутую занозу, которая пребывала там много-много лет. Тем не менее война в далекой Испании заставила меня с гораздо более осознанным интересом вникать во все, что происходило и в моей стране.
Радио и газеты были непререкаемым авторитетом. Вера в газету равнялась безоговорочной вере в Правду и Справедливость, а ими и только ими вымерялась жизнь. Дело промпартии, скажем, представлялось поучительным романом или повестью. Рамзин, Хрусталев и другие, верила я, действительно виновны. Их наказали, разъяснили ошибки, они сожалеют о своих заблуждениях и теперь делом доказывают, что впредь готовы служить народу. Примерно так же поверхностно судила и об оппозиции: «левая» ли «правая» — было несущественно.
Один незначительный случай тех дней не пожелал уйти из памяти. Я из-за болезни не пошла на первомайскую демонстрацию. Мама уступила в малом — разрешила постоять возле ворот дома. Мимо проезжали празднично разукрашенные грузовики с разного рода макетами, знаменами, портретами вождей.
С оркестром и песнями шагали демонстранты. С аэропланов сбрасывались листовки. Я подхватила одну из них: «И тот, кто сегодня. Слова резанули огульной недобротой. Не вникая в причины, меня кто-то уличал, даже обвинял. Праздничный настрой померк. Я в ту пору яростно противилась попыткам вправлять свободную душу в «рамки». Каждый комсомолец шефствовал над пионеротрядом.
После проведения сбора, подражая любимому учителю литературы, я читала своим пионерам тоже «Муму», страстно мечтая вызвать у подопечных такие же слезы, какими плакала сама Это удавалось. Я с охотой бегала на эти сборы.
Но однажды, придя в назначенный час, увидела на своем месте другую пионервожатую, девочку из параллельного класса. Круто повернувшись, я ушла. Дома неутешно рыдала. Отчего со мной никто не поговорил? Почему меня не предупредили? Но вместо того, чтобы разделить со мной обиду, папа стал отчитывать меня:. Ты разве знаешь эту девицу? А может, она — враг? Ты обязана была выяснить, в чем дело. Должна была бороться! Не ведая, как следует себя вести в подобных ситуациях, я, вероятно, чувствовала какую-то правоту отца, но понятие «враг» и формулу «бороться» выносила за скобки.
Это было не по мне. По моему разумению, бороться можно было за победу в Испании. Но в своей школе, отряде, среди учеников?..
Глагол «бороться» я отталкивала еще и потому, что он прямолинейно связывался с тем, что, продолжая меня наказывать, отец «боролся» со мной. Я уже привыкла жить с бабушкой, в известной степени отдалилась от родителей. Свою добрую и ласковую бабушку очень любила, хотя и мучила капризами: не сделаешь по-моему — не буду обедать; не позволишь пойти гулять — не сяду за ужин; не так сказала — вообще не притронусь к еде. Когда родители присылали нам провизию — творог, сметану, масло, — не задумываясь над тем, как это им достается, собирала своих подружек, и они в один присест уминали все, что бабушка рассчитывала растянуть недели на две.
История с гусями странным образом отложилась во мне. Я считала, что девочки вообще всегда голодны. Бабушка чуть ли не плакала, а отец, приезжая в город, опять учил ремнем.
Поделом, конечно, но я становилась старше. Мучительное чувство стыда и унижения переносила трудно. С течением времени, правда, «кожаные» изделия сменил другой род наказания.
Мне было уже шестнадцать лет, когда в школе разрешили на вечерах танцевать. До этого запрещалось. А тут вдруг объявили,.
На нас с одной девочкой возложили обязанность поехать в театральные мастерские и отобрать там костюмы. С неописуемым энтузиазмом я рылась в кладовых, подбирая самые экзотические костюмы: арлекина, русские с кокошниками, цыганские, испанские.
Себе выбрала польский костюм: казакин из голубого бархата, отороченный мехом, и белую бархатную юбку, расшитую серебром. Оформление квитанций задержало нас допоздна. До начала оставалось около получаса, когда я забежала домой. Ворвавшись в квартиру, налетела на маму:.
Снова отец был прав. Я тут же бросилась к маме просить прощения. Мама простила. Но папа был не в духе, и это решило дело. Доводы, что в школе никто не знает, как распаковать мешки с костюмами, тоже впечатления не произвели. Плакали мои сестренки, просила за меня мама. Ничего не помогло. По времени маскарад был уже в полном разгаре, а я, опухшая от слез, сидела взаперти. Сестренки «доносили», что разговаривать с отцом пошел мой дядя. Совсем уже поздно дяде-парламентеру удалось уломать отца, мне разрешили пойти, но за время этого сражения я так перемучилась, что уже и сама не хотела.
Сообразив, что маскарадная маска, о которой сестренки были наслышаны от мамы, поможет скрыть опухшее от слез лицо, они куда-то умчались. Решив, что именно это и есть аксессуар маскарада, притащили не что-нибудь другое, а противогаз. В быту этот противозащитный от химической войны предмет также именовался маской. Плохо запомнив первый в своей жизни маскарад, поскольку исправить настроение было уже нельзя, никогда не могла забыть открытой радости своих сестричек за то, что была прощена.
Не оставляло и недоумение от пристрастия отца наказывать именно меня. Как-то, встретив меня под Тихвином зимой на розвальнях, папа выбрал дальний кружной путь через лес. Ярко-багровое солнце садилось. Безмолвный заснеженный лес был неправдоподобно красив. Я вообразила, что, самолично встретив меня, отец преподнес мне эту красоту в подарок, как бы желая, чтобы я забыла его прошлую жестокость ко мне.
Всю последующую жизнь я вспоминала нашу молчаливую поездку, звучный скрип полозьев, мороз и красноватый предзакатный лес. Если под Тихвин я ездила к родителям на летние и зимние каникулы, то в близкую Ириновку, куда папа был позже переведен, — еженедельно, с субботы на воскресенье. Для семьи здесь был отведен отдельный домик, фактически хутор. От вокзала он отстоял версты за три. Забавы и кокетства ради в семье его называли «виллой».
Место было уединенным, живописным. Зимой мы с сестрами здесь лихо скатывались на санях с высоченной горы. В одиночку я сломя голову мчала с горы на лыжах, взбиралась наверх и снова съезжала, не ведая, что такое страх или осторожность. В теплое ириновское лето научилась ездить верхом на лошади. Вряд ли я тогда ведала, что во мне проживает такой сорвиголова. Лыжи ли, сани или верховая езда — я овладевала всем мгновенно.
Мчаться на коне по полю, сшибаясь со свистящим ветром, было ни с чем не сравнимым блаженством. Чувство легкости и могущества наполняло ликованием и манило опять его испытать в скачке. Впервые в жизни я имела здесь отдельную комнату. Днем ее заливало солнце, вечерами наводнял лунный свет. Приволакивая из лесу срубленные ветви, я водружала их в ведро, и комната продолжала необозримый ириновский простор.
Перечитывала «Войну и мир», читала Шпильгагена, Кервуда, Марлитт. Стряпала свою жизнь из лунных вечеров, ароматов, грез, из литературных ситуаций и образов. Даже ручей в лесу для меня был овеян романтикой, позаимствованной из книг, а не журчал сам по себе. В старом доме священника, где жила моя подруга Настенька, была необычная старинная библиотека.
Мы выбирали сонники и книги о хиромантии. Переборов сопротивление упругих и сильных ветвей сирени, открывали небольшие оконца. Стегая по рукам, по раме, ветви врывались в комнату. Усевшись на подоконник, мы отыскивали пяти-шестилепестковые соцветия «на счастье». Я зарывалась лицом в дурман щедрых и жирных гроздьев персидской сирени.
И потому, я думаю, была так поражена затем картинами Врубеля. Остолбенев, стояла против его «Сирени», безоговорочно уверовав в то, что все на свете одушевлено, все внутри имеет свои глаза, наделено способностью укорять и разговаривать. Сочетание городской «цивилизованной» жизни и загородного «варварства» воспитало романтическое мироощущение.
И ничто этого не умаляло. Я ходила на торфяные болота и смотрела, как брандспойты размывают коричневый торф, как его режут на кирпичи и складывают в невысокие колодцы-штабеля. При виде общего негонкого, но расторопного труда я неизменно испытывала радость. Папой было заведено, чтобы вся семья принимала участие в субботниках, которые устраивались на стройках.
Если паче чаяния. Никаких поблажек для семьи! Сколько раз на строительствах к маме обращались начальники отделов снабжения: «Ефросинья Федоровна! Нельзя же так Во главе угла была личная честность. Родители относились к этому свято-серьезно. Мама предпочитала перешивать мне свои платья, Валечке и Реночке — мои. Непривычно и странно было видеть маму ухаживающей за коровой, разбалтывающей в ведре отруби.
Еще так недавно, на том же Андогострое, небольшой кружок умных и интеллигентных ленинградцев воспевал маму в серенадах. Теперь роль «принцессы» отошла в прошлое. Ее сменила другая — батрачки. Я видела, как сильно изменился отец. Он надевал брезентовый плащ, сапоги и уезжал на стройку, где пропадал до ночи. Разговаривал простуженным голосом. Вечно кто-то срывал ему сон: то пришел состав с грузом, то пригнали колонну машин за торфом. Он поднимался и уходил в темень.
Папа жил по законам водоворота. Я вообще не помню, чтобы он когда-нибудь был в отпуске, не помню, чтобы хоть раз весело рассмеялся. Бывший комиссар, мыслящий человек, страстный спорщик, в Ириновке он еще больше посуровел. Под глазами у него набрякли нездоровые мешки. Вместе с папой в дом приезжали усталые, всегда чем-то озабоченные сослуживцы. Они усаживались за стол, где непременно возникала водка.
Все чаще и чаще я стала видеть отца пьяным. Как и прежде, меня не допускали к проблемам родительского бытия, но выпивки настолько не вязались с идеалами и обликом отца, что я впрямую спросила маму:.
Стараясь объяснить происходящее, желая защитить отца в моих глазах, мама растолковывала, что у отца сейчас такая проклятая должность. Как начальник строительства он то и дело вынужден «выбивать» необходимое: доски, кирпич, железо, транспорт.
А чтобы уламывать представителей разных ведомств, волей-неволей приходится с ними выпивать: с кем бутылку, а с кем и две. Получалось, будто выхода не было и каждодневные выпивки — неизменный удел начальника стройки.
Я видела, что отец погибает. Но однажды острая жалость к нему уступила чувству неожиданному и незнакомому — вспыхнувшей ненависти. Случилось это так. Июньской белой ночью мы возвращались домой от тех самых Перекрестовых, которые, приезжая к нам, увлекали на луг играть в серсо. Ехали от них на тарантасе, сестренки спали, приткнувшись друг к другу, я дремала под цокот копыт и сквозь дрему слышала, как родители бранятся.
Зная, что отец много выпил, я старалась. Но вдруг он сильно, с размаху нанес маме удар, да такой, что она не удержалась и вылетела из тарантаса.
Дико заорав, я на ходу соскочила за мамой. Отец натянул вожжи, лошадь остановилась, и мама, вскочив на ноги, выхватила из тарантаса обеих сестренок. Все это заняло какие-то секунды, я только успела подняться с земли и увидеть искаженное злобой, чужое лицо отца. От тут же яростно хлестнул лошадь, и тарантас шальным зигзагом одними левыми колесами влетел на мост без перил, правые колеса повисли над пустотой. Как тарантас не перевернулся, как не свалился в реку — уму непостижимо.
Но вряд ли отец даже понял, что в этот миг произошло. Проскочил мост и умчался. Убедившись, что руки-ноги целы, мы с мамой с трудом успокоили разревевшихся сестренок и пошли пешком домой. Я была не в себе. В первый раз в жизни я увидела, что отец поднял руку на маму.
Дома горел свет, и отец зверем метался по комнате. Он искал и не находил свой бумажник. В бумажнике была большая пачка казенных денег. Поняв, чем это чревато, мама, строго глянув на меня, сказала:. Ищи вдоль дороги. Надо найти. Надо, понимаешь? Было часа четыре утра. Превозмогая страх за маму и сестер, я вышла из дому к проселку и, внимательно осматривая обочины, побрела вдоль дороги.
Прошла версты две и увидела в канаве толстый отцовский бумажник. Щебетали птицы.
Первые лучи солнца осветили стволы берез. А возвращаться надо было к жизни некрасивой, дикой, которую я не хотела принять в себя. Войдя в дом, я бросила бумажник на стол. Отец не поблагодарил. Его помрачненное в тот миг сознание занимал уже другой вопрос. Отец двинулся на меня. Он был страшен. Я видела, что он готов смести меня с лица земли.
Глаза его налились кровью, пальцы сжались в кулаки. Но в тот момент и я свилась в сплошной ком жгучей ненависти. Не пытаясь заслониться, не отступая ни на шаг, знала одно: ударить себя сейчас не позволю.
Не дам. Ни за что на свете. Смотрела ему прямо в глаза. Он процедил сквозь зубы:. После происшедшего отец дал слово никогда не пить. Слово свое сдержал. Больше я никогда его не видела даже выпившим. Характер у него был сильный. Я же была озадачена и ошеломлена силой вспыхнувшей во мне тоща ярости. Недоумевала: где это вызрело, как? Грыз стыд и чувство вины. Мне очень хотелось быть признанной отцом, но нашим отношениям с ним, как видно, не суждено было сложиться.
Я страдала. Знаю, спроси я его: «Папа, почему ты никогда не поинтересуешься, что у меня на душе? Это скажет о тебе все. Вот и вся премудрость». Среди папиных сослуживцев были такие, которые кочевали за ним со стройки на стройку. Инженер Михаил Иванович Казаков был одним из его постоянных спутников.
Он чаще других бывал у нас в доме. Когда-то поддразнивал меня — девчонку, потом перестал. И однажды в Ириновке постучал ко мне в комнату. Окно у меня было раскрыто. Теплынь и свет красноватой августовской луны окунали в себя. Его приход ничего не нарушил. Это был добрый человек. Визит, однако, был необычным. Он стал говорить, как ему грустно сознавать разницу в годах: он уже стар, ему тридцать пять, а я так молода.
И — поцеловал меня. Иосиф Антонович Курчевский в очередной раз переманивал папу переехать, теперь уже на Назиевские разработки. По сравнению с прежними назиевское строительство считалось обжитым. В поселке, размещавшемся на станции Жихарево, были двухэтажные дома, стадион, теннисный корт и клуб. На стройке работало много молодежи. Приехав туда, я сразу очутилась в компании выпускников ленинградских технических вузов.
По субботам уже на станции меня поджидала веселая компания, и даже папа смирился с тем, что я окружена молодыми людьми.
Каждый из них стремился сочинить какую-нибудь поэму, сатирические стихи или рассказать компании какую-нибудь занятную историю. Это вносило дух соревнования.
Когда подошел черед Ч. Бросив к его ногам записку, мгновенно исчезла. Поколебавшись, инженер поднял записку, попытался при свете фонаря ее прочесть, но увидел, что она написана на незнакомом ему языке. Утром, придя в советское посольство, он рассказал о случившемся и показал записку. Записку унесли, но через несколько минут, вместо того чтобы познакомить его с переводом, приказали: «Через час из порта в Советский Союз отходит пароход.
Вы должны на нем отбыть отсюда». Он пытался протестовать, ссылаясь на то, что. Удрученный нелепо сложившимися обстоятельствами, советский гражданин стоял на палубе, когда начался сильный шторм. Команде приказали сбрасывать лишний груз в море. Он присоединился к команде и заметно помог при аврале. Когда же шторм утих и капитану доложили о самоотверженной помощи пассажира, тот велел пригласить его к себе в каюту.
В разгаре беседы, доверившись дружескому тону, наш специалист поведал капитану историю с запиской, не без основания полагая, что капитан знает не один язык и сможет ему перевести загадочную записку. Но, прочитав ее, капитан изменился в лице, приказал запереть инженера в карцер и держать его там до тех пор, пока пароход не войдет в советские воды.
У обескураженного инженера оставался шанс показать записку жене по приезде домой. Его жена преподавала иностранные языки. После первых минут встречи он поведал о своих злоключениях, ожидая наконец разгадки всему.
Но, глянув на записку, жена сказала, что он должен немедленно и навсегда покинуть их дом и больше в семью не возвращаться. Объяснений дать не пожелала. Отчаявшийся инженер ухватился за последнюю возможность: обратиться в бюро переводов. Уж тут-то ему будут просто обязаны перевести записку.
Но, когда инженер пришел в бюро и полез в карман за запиской, ее в кармане не оказалось. Мы слушали упоенно и были заинтригованы до последней степени. С подобным концом никто не хотел мириться.
Все требовали разгадки. Но, как мы ни просили Ч. На следующий день, встретив меня, рассказчик сказал, что, если мне действительно интересно, что было в записке, то он может написать текст. Условие одно: способ перевести я должна найти сама.
Записка была вручена. Я ее развернула. Не по-немецки. Не по-французски. Не по-английски. Как же ее перевести? В нашем классе Илья Грановский изучал эсперанто. Я без колебаний дала ему записку. Нахмурившись, Илья сказал, что это объяснение в любви. Способ объясниться, придуманный Ч. Все эти воскресные впечатления были как бы внепрограммными, «внеочередными», идущими в обгон возрасту, равно как и мое признание маме, когда в газете появились первые фотографии новых маршалов: «Мамочка, я влюбилась!
Газеты и радио тем временем оповещали о новых политических заговорах. Выяснялось, что недавние руководители страны устраивали крушения на железных дорогах, аварии в шахтах, отравляли продукты и т. Сфера, в которой происходили столь непонятные и жуткие события, была настолько далека и чужда, что вообще казалась не имеющей отношения к жизни живой. Разуму были доступнее любые мировые события, чем происходящее в этих кругах собственной страны. Но чутье — своевольно. Одну из самых сильных эмоций вызвало самоубийство Гамарника.
Сама по себе эта фигура была так же далека, как Каменев и другие. Пригвоздил факт самоубийства как свидетельство человеческого отчаяния, безысходности.
Увиденное когда-то на газетном снимке лицо, обрамленное черной бородой, казалось значительным, заставляло думать о себе. Сама не знаю, почему я была убеждена, что этот человек ни в чем не виноват, но, будучи невиновным, чего-то и кого-то страшно боялся. Подвиги челюскинцев, перелет через Северный полюс перекрывали муть этих странностей и неудобоваримых судов над членами правительства. Но слово «враг» приблизилось и к нашей семье.
В Москве арестовали фронтового друга родителей. Того самого Шлемовича, который работал в Кремле и всегда привозил вкусные гостинцы. Написала об этом его жена. Отец и мама собирались послать ему посылку. Я хоть и не вмешивалась в дела родителей, на этот раз пыталась их поторопить. Выяснилось, что нет адреса.
Надо ждать. Все чаще доносились известия об арестах знакомых, соседей, сослуживцев отца. Тогда еще не говорили, не признавались другим, что по ночам не могут заснуть, прислушиваются к скрежету тормозов, к шороху автомобильных шин, и если машина останавливается возле дома, то цепенеют от страха. Мысль о том, что в разладе «с партией и народом» могут оказаться мои родители, мне тогда, понятно, в голову не приходила. По Ленинграду в те годы расхаживали дяди в габардиновых пальто.
Часто с собаками на поводке. Они представляли собой особый тип людей. У всех у них было что-то общее. Явственнее всего это общее проявлялось в вальяжной хозяйской походке, когда человек от каждого собственного шага получает наслаждение и прятать это нет надобности.
У моих телефонных разговоров с подругами и друзьями были обжитые темы: о заданных уроках, о кино, о молодых людях и т. Но вот среди привычных звонков раздался необычный. Бабушка позвала к телефону. Кровать в большой комнате стоит справа, буфет у стены тоже справа. Трюмо у окна в углу. Я хочу, чтобы вы сейчас подошли к углу Первой линии и набережной. Я вас буду там ждать. От разговора остался чрезвычайно тягостный осадок.
Но уклониться от встречи я посчитала себя не вправе. Что-то хотят передать папе — значит, нужно пойти. У меня в тот момент была подруга, и я попросила ее сходить со мной к назначенному месту. На углу набережной и Первой линии было дежурное место свиданий, и там стояло несколько человек ожидающих. На мой вопрос: «А как я вас узнаю? Мы ждали. К нам никто не подходил, и я решила уйти. Но едва мы сделали несколько шагов, как меня окликнули:.
Запах его духов меня долго потом преследовал. С тем я и ушла, мало что понимая в происшедшем. Человек этот, несмотря на свою респектабельность, показался мне неприятным. В субботу я поехала в Жихарево и рассказала не отцу, а маме про звонок и про свидание. Мама добросовестно пыталась вспомнить Михаила Михайловича среди бывших знакомых, но безуспешно.
Что же он хотел передать папе? Это оставалось вопросом, который мы с мамой решить не могли. Главного инженера стройки звали Яков Ильич. Очень сдержанный человек. Он научил меня играть в теннис. Корт был недалеко, и, коща я приезжала к родителям, он кричал под окном: «Том, нас ожидает корт». Вечером в клубе был концерт ленинградской бригады, и мы пошли все вместе. Сели в первый ряд: мама, Яков Ильич, я, еще несколько человек.
Последним в программе был фокусник. Он манипулировал платками, кувшином с водой, еще чем-то и, подойдя к краю сцены, обратившись ко мне, предложил подняться и подтвердить, что в кувшине действительно нет воды. Я не изъявила желания принять в этом участие.
С присущим ему добродушием Яков Ильич уговорил:. Когда я спрыгнула на свое место обратно, объявили антракт. Наперекор толпе навстречу нам двигались трое незнакомых. Они вплотную подошли к Якову Ильичу. Яков Ильич ни звука не проронил, даже не обернулся. Так вот и ушел между этими людьми. Просто ушел. Арест был произведен у всех на глазах, в людном клубе.
Действительность показалась нереальной. Все как-то сместилось, сдвинулось. Я не могла поверить, что присутствовала при аресте хорошо знакомого человека, усомнилась в том, что видела своими глазами нечто, имеющее отношение к смыслу и сути того, что было жизнью. Более чем через год, когда многое изменилось уже в судьбе и нашей семьи, я встретила его на улице.
Едва узнав, все-таки забежала вперед: да, это был он. Яков Ильич оказался «счастливчиком», его выпустили после следствия на волю.
Он был скуп на слова, почти ничего не рассказывал, но, загнув обшлаг пальто и пиджака, показал «браслет», выжженный вокруг кисти руки. И пояснил: следователь тушил таким образом папиросы. И снова не верилось в то, что вижу это своими глазами. А человек, объявивший себя другом родителей, опять позвонил через месяц.
И опять не захотел назвать своей фамилии. Но я почему-то именно в этом вопросе проявила настойчивость. Тоща он ответил: Серебряков. Как всегда в воскресенье, я собралась ехать к семье, однако садилась в поезд с чувством неуверенности. По приезде во все посвятила маму. Ей было виднее, в какую минуту сказать об этом отцу. Не выходя, весь день просидела дома. На звонки просила маму отвечать, что меня нет. Папа уже давно, разговаривая с кем-нибудь из посторонних, не без гордости представлял меня: «Это моя старшая дочь».
Мне стало видеться в этом, что он гордится мною. К вечеру того дня папа отправился на товарную станцию встречать состав с вербованными, которых набирали в Центральной России. Я попросила его взять меня с собой. Было неодолимое желание по-взрослому, серьезно поговорить с отцом о Серебрякове самой. Готовилась к разговору, как «старшая дочь». Папа в сапогах, в брезентовом плаще шагал впереди. Я едва поспевала за ним. На станции выгружались приехавшие на заработки люди.
Папа приветствовал их речью. Духовой оркестр хрипло, в захлебе от полившегося дождя, проиграл марш. Мы возвращались к дому, когда уже стемнело. За пеленой дождя перемигивались огни стройки. Я не знаю, что ему надо, но он просил меня сегодня не ехать сюда. Часов в десять вечера я уезжала в Ленинград. Поскольку мой приезд уже перестал быть тайной, на вокзал, как обычно, меня провожали друзья. Мама тоже пошла. Со ступеней вагона я обернулась, чтобы еще раз попрощаться, и в тот же момент увидела, как от станционного помещения к поезду с собакой шел Серебряков.
Мама почувствовала, как я испугалась, и мгновенно обернулась именно на него. Он сел в один из первых вагонов. Поезд тронулся. Только этот взметнувшийся мамин взгляд и был для меня каким-то утешением.
Мне было страшно сидеть в полупустом вагоне пригородного поезда, зная, что рядом едет непонятный, что-то знающий про нас человек. Может, и не враг, но и не друг. Я неотрывно смотрела в вагонную дверь, ожидая, что он войдет сюда вместе с собакой.